Признание в любви (памяти Льва Наумова)
№ 2 (1322), февраль 2015
Десять лет назад я попросила В. В. Горностаеву написать о Л. Н. Наумове (1925–2005). Поговорить о нем, поделиться своими чувствами ей очень хотелось, а писать было некогда. По ее просьбе я приехала к ней домой, и из ее рассказа получился теплый портрет только что ушедшего коллеги и друга, который мы опубликовали («РМ», 2005, № 6, октябрь). Сегодня этот монолог может быть интересен читателям и потому, что Московская консерватория широко отмечает 90-летие Л. Н. Наумова, и потому, что он воспринимается как тонкая зарисовка самой Веры Васильевны, так внезапно покинувшей нас…
Т. Курышева
Пытаюсь вспомнить сейчас, когда же мы все-таки познакомились… Я поступила к Нейгаузу в 1948 году… Да, тогда же и познакомились!
У Лёвы очень интересная судьба. Он учился как композитор. Композиторы должны проходить общее фортепиано, и он учился по «общему фортепиано»… у Нейгауза. Ходил на уроки и был полноценным учеником класса Нейгауза, играл на классных вечерах, даже на конкурсе играл… Нейгауз его очень любил, выделял, это было заметно во всем. Потом, он же играл необыкновенно хорошо! Я помню его Четвертый концерт Бетховена, g-moll’ную Английскую сюиту Баха… А в первый раз я слышала, как он играл в Малом зале Прелюдии Кабалевского, которые в его исполнении показались мне тогда совершенно гениальной музыкой.
Лёва жил в своем особом мире. А реальный мир возник, когда появилась Ира и стала как бы стержнем всех его дел. Мы учились с Ирой на одном курсе. Она была дружна со Светиком – так звали в детстве Рихтера (они оба из Житомира). Слава помог ей устроиться в консерваторию к Нейгаузу.
Как-то Ира рассказала мне по секрету, что влюблена в Лёву. Я ответила: «Я тоже». В него было очень сложно не влюбиться. Это чувствовалось с первого момента знакомства с ним. В нем не было распущенности, развязности, часто свойственной студенчеству. Неразговорчивый, замкнутый, но когда улыбался, вдруг освещалось, озарялось лицо. До последних дней в нем была красота и благородство во всем…
Однажды Ирочка мне говорит: «Я перечитала „Онегина“ и написала ему письмо». Я подумала: «Ну вот, опередила меня, если бы ты это не сделала, я бы написала ему сама!». После этого письма они стали играть вместе в 4 руки. Он чудесно читал с листа, и Ирочка играла очень хорошо. Временами я что-то узнавала о том, как продвигается роман; в конце концов, кончилось тем, что они, постепенно сближаясь, поженились. Всю жизнь эти двое людей со мной постоянно общались. Позднее нас соединяло то, что 15 лет мы работали на музыкальных семинарах во Франции в Туре. У нас были теплые и ровные отношения, без единой кошки, которая могла бы пробежать между нами.
Ира умерла полтора года назад, и Лёва пережил ее совсем ненамного. После ее смерти все изменилось. Он отказывался от поездок (его же постоянно приглашали – он был всемирно известным музыкантом, а без нее ехать никуда не хотел – боялся). Ира была чрезвычайно способной к иностранным языкам. Она сидела на всех мастер-классах и переводила – переводила Наумова на понятный Западу язык. Нужно было упрощать: он говорил замечательные вещи – талантливые ученики его понимали, но были и такие, которым надо было объяснять – так, как умела это делать Ира. Она была как бы осью, на которой держалась его жизнь. Это было ей не легко, но она его любила и всегда охраняла. Следила за его едой, одеждой, за расписанием уроков, за всем. Он всегда был при ней очень ухоженным.
После смерти Ирочки их милая, добрая, очаровательная дочка Наташа, как могла, старалась организовать жизнь Лёвы. Его привозили и увозили на машине студенты, его нельзя было пускать одного по Москве. Лёва не был готов к этой сегодняшней деловой жизни. Непрактичный человек – художник, он жил в ином мире и постоянно находился в своем внутреннем пространстве. Помню, он слушал музыку в консерватории на балконе Малого зала и нельзя было понять, то ли он внимательно слушает, то ли уже отвлекся на что-то свое. И вдруг, если кто-нибудь очень хорошо играл, у него загорались глаза и было видно, что он встрепенулся и слушает.
Меня, конечно, очень интересовало Лёвино преподавание. Огромным талантом был наделен этот человек – композитор, пианист и, как вскоре выяснилось, гениальный педагог, абсолютно ни на кого не похожий. У меня сохранились видеозаписи Лёвиных уроков, и я их очень люблю.
Музыка для него была тайной, которую он умел выразить неожиданными словами. Например, как-то о Равеле: «Понимаешь, эти гармонии должны быть как „отравленные орхидеи“». Я до сих пор этот образ вспоминаю с восхищением. Его достаточно дерзкие музыкальные прочтения, которые талантливые ученики реализовывали, вызывали у более консервативно мыслящих педагогов неудовольствие и нападки. Выслушав их, я как-то ему сказала: «Ты совсем ушел в какой-то „во что бы то ни стало“ яркий стиль!» Он смеясь ответил: «Безумно надоела серость. Готов найти что-нибудь, что увело бы от скуки и банальности!».
Педагог вынужден повторять, но Лёва повторять не мог. Мысль не останавливалась. У него было обостренное ощущение странности бытия. И это то, что он слышал в музыке и чему пытался научить. На наших консерваторских обсуждениях он бывал молчалив. Все что-то говорили, критиковали, а Лёва всегда сдержанно и доброжелательно ставил «5». Как-то я стала его задирать и сказала: «Лёва, ведь это от равнодушия. Почему ты так оцениваешь?». Он ответил: «Разница не очень большая. Вот когда будет большая разница, я скажу».
О своих учениках отзывался с нежностью. Я помню случай, когда позволила себе отрицательное суждение о его ученике. Кто-то меня поддержал… Но дальше – тишина. Лёва молчит, лицо расстроенное. Тогда я спрашиваю: «Лёвочка, ну ты скажи что-нибудь по этому поводу. Что ты думаешь?». Он говорит: «Не знаю. Я его очень люблю». Он огорчался, но не огрызался, не вступал в дискуссию. Держался деликатно со всеми.
У него было очень много учеников, он всегда был перегружен. Учил вдохновенно (в Туре имела возможность это наблюдать). Хотелось понять разницу между моим и Лёвиным преподаванием. Я всегда начинаю с общего: ученик сыграл – говорю целиком о сочинении, подробно вникая в смысл музыки. Но когда я пришла послушать Лёвочку, меня поразило, что стратегия его урока совсем иная: он как бы идет от деталей, даже от какой-то одной детали. Вслушивается вместе с учеником в эту деталь, объясняя ее много раз. Я подумала: «Что же это он так, на одном месте? А почему о целом не говорит?»… Занятия заканчивались, а потом был уникальный результат: человек приходил на следующий урок и играл то же сочинение, но совсем по-другому. Видимо, Лёва через какую-то деталь мог объяснить целое.
Как преподавал Нейгауз? Мы с Лёвой говорили об этом. Он сказал: «Мы взяли от Генриха (Г. Г. Нейгауза. – Ред.) все, что могли, кто сколько смог, но все равно остались сами собой. И каждый из нас, как умеет, реализует, воплощает то, что понял. Сказать, что кто-то из нас фотографировал Нейгауза – нет! Это невозможно». Как преподавал Нейгауз? Очень по-разному. Иногда сидит, молчит, вообще ни слова не скажет. Иногда вдохновится (это еще от ученика зависело и от произведения) и конца не видно занятиям, на часы не смотрит, работает, совершенно не замечая времени, увлекаясь и увлекая за собой. Это ни в какие каноны не вместится…
Мы одного поколения с Лёвой. Но у него я тоже училась, потому что, наблюдая его годами, нельзя было чему-то не научиться. Он любил музыку. Не знаю, что в жизни он еще так любил. Это было, по-моему, самым главным утешением. Он расцветал за роялем. Помню, как чудесно вместе с Наседкиным играл в Большом зале Es-dur’ный двойной концерт Моцарта со своими каденциями. Мог быть замечательным пианистом, композитором, но ушел в преподавание – так сложилось. Может быть, к этому его подтолкнула жизнь: он ощутил в себе педагогическое призвание и пошел по этому нелегкому пути. Ясно, что при столь богатом таланте у него был не один путь…
Очень живой, тонкий и чуткий, он слышал в музыке многое такое, чего ординарные люди не слышат, и потому так интересно преподавал. Молодежь к нему просто валом валила.
С ним связана вся моя юность. Более полувека мы прожили рядом. До последнего дня не ощущала его старым. Врожденно элегантный человек. Когда видела его издали идущего по коридору, мною овладевала радость. Я никого в консерватории не любила так, как Лёву. Любила всю жизнь, глубоко, нежно и, потеряв, никогда не смогу забыть. Никогда.
Вера Горностаева